«Не университеты должны стать корпорациями, а корпорации – частично превратиться в университеты»
Артемий Магун, Европейского университета (Санкт-Петербург)
Университет как социальная структура существует со времен создания в средние века двух противоположных сил, которые, собственно, и определяют его сложную, двусмысленную роль.
Во-первых, университет с самого начала автономен от общества, в котором он находится. Вначале он выделился как сфера влияния церкви и Римского папы в трансформирующемся средневековом обществе, где светская жизнь, светская сфера приобретала все большее значение.
Университет Средних веков – это, фактически, монастырь, монастырь, существующий не на отшибе, а в центре городской жизни. Поэтому в самом начале он был автономен. Автономия эта была амбивалентна. С одной стороны, она подразумевала вседозволенность, и Папа даже выручал студентов, если они производили слишком большие разрушения в городе. Эта академическая свобода с самого начала, по идее, должна была обеспечивать смелость исследований, свободу мысли.
Но, с другой стороны, автономия университета – это всегда властная позиция, которая с самого начала заложила основу для появления того, что мы сегодня называем «свободно парящей интеллигенцией», которая обслуживает власть, действует в некоторой отстраненной, полусакральной зоне. И поэтому же, с третьей стороны, автономия – это всегда путь к консервации. Наука, которая преподавалась [в университетах], была подчеркнуто условна, и уже в Средние века она была синонимом догматизма, который не принимал (по крайней мере, до XIX века) достижений новых наук.
Отсюда следует другое противоречие – между демократическими и авторитарными аспектами университета. Вообще, по логике своей, университет, как и школа в целом, должен быть авторитарным. Он даже более авторитарен, чем государство и общество. Особенно если взять наше современное, либерально-демократическое общество. Университет противопоставляет отношения воспитания, наставничества более эгалитарным гражданским отношениям. И поскольку государство Нового времени отказалось от прямого воспитания своих граждан, университет стал пространством для этого не совсем легитимного процесса, который несколько постыл и поэтому обставляется множеством ритуалов и ограничений.
Однако в тоже время университет в Средние века был вольницей для имеющих особые права школяров, объединенных с профессорами и магистрами в университетскую корпорацию. Теоретические споры схоластов, обвинявших друг друга в ереси, вызывали бурные дискуссии студентов и преподавателей, давая и тем и другим пространство для самоутверждения и в науке, и в политике. Фактически, университет был площадкой для появления совершенно нового типа субъекта.
Поскольку воспитательная функция общества явно представлена в университете, именно здесь бунт и самоопределение могут предстать наиболее явно. То есть именно здесь возможен бунт, поскольку здесь есть отношения подчинения. Наука порождает иерархию знаний, но она же дает субъекту критическое оружие. И поэтому в XIX – XX веках складывается парадоксальная ситуация, в которой государство поддерживает и насаждает рациональность, способную обратиться против его же структур, против его же системы власти.
Показателен здесь нынешний антиинтеллектуализм (особенно в англосаксонских странах), который рассматривает ученость – особенно философию и историю культуры – как неоправданную претензию на недемократический вождизм. На деле, здесь как раз под видом борьбы за демократию разрушается субъект, способный к принципиальной оппозиции режиму и к тому, чтобы насильственно взламывать у себя и у своих потенциальных учеников привычки и формы мысли и действия. Потому что простым убеждением и рациональной дискуссией они не взламываются. Для этого нужен авторитет.
Итак, университет всегда существует между этими полюсами. Его эволюционное развитие осложняется потребностью в автономии и верой в автономию интеллектуального труда. Его анархизм гасится рациональностью. Его идеологичный авторитаризм сочетается с оторванностью университета от властных институтов государства, ослабляется тем, что любой идеолог всегда представляет опасность для реальных практик, которые стоят у кормила власти.
Университет подчиняет человека существующей системе, как это хорошо в свое время показал Луи Альтюссер, но в то же время по самому типу своей двусмысленной причастности к власти это зона хрупкости системы и рассадник анархии. Поэтому исторически университет менялся вместе с современным обществом. Он всегда был зоной смешения сословий.
Когда в XIX веке в университет вошла новая наука, с одной стороны, и националистическая наука, с другой, он стал рассматриваться как двигатель социальной и интеллектуальной реформации, как создатель новой национальной интеллигенции, которая творит государственную идеологию и материальную мощь, не имея при этом прямой власти.
Университет стал в этот период центральным институтом современного государства. Идеология современного государства – это университетский дискурс. Но университет – это не только университетский дискурс. Это и анархическое студенчество, которое сыграло особую роль в революционном движении, особенно там, где это движение шло под просвещенческими, интеллигентскими лозунгами.
В середине XX века европейские и американские университеты радикально трансформировались, они становятся массовыми. Соответственно, меняются функции университета и меняется социальная обстановка внутри и вокруг него. Университет теперь не столько производит ученых или специалистов, сколько дает молодежи путевку в жизнь и обеспечивает социальную мобильность – правда, ценой задержки с выходом на рынок труда.
Традиционно эгалитарно-анархические настроения студенчества соединились здесь с падением престижа профессорского знания. В 1960-е университетский дискурс стал уходить из самих университетов. И этот процесс означал трансформацию для всего общества. По всему миру в этот период прокатываются студенческо-профессорские волнения, которые вовлекают в протестное движение другие социальные группы и атакуют под анархическими лозунгами этатистскую бюрократию и ее консервативную идеологию, провозглашаемую, правда, от имени просвещения.
Но университет амбивалентен, как мы видим: выступая против просвещения, он говорит от лица другого просвещения, от лица автономной интеллигентской структуры. Поэтому революция 1968 года не удалась. Студенты не смогли предложить по-настоящему альтернативной политической программы и последовательно бороться за нее, поскольку автономия университетов оставалась для них ценностью.
Тем не менее, в этот период произошла очень важная трансформация: эгалитарная, анархическая структура университета изменила семью, средства массовой информации, отношения на предприятиях и т.д. Возник даже так называемый новый дух капитализма. Но сами университеты в это время входят в кризисный период: эта массовая модель угрожает содержанию, знанию и авторитету преподавателей.
В США этот кризис был преодолен наиболее успешно. Но преодолен за счет прагматической переориентации университетского преподавания и превращения университетов в своего рода капиталистические фабрики. Критическая мысль вошла в университет, демократизировала его, но не поменяла общество в целом. И поэтому демократизация выразилась в разрушении и в подчинении свободной мысли, в исчезновении ее автономии.
Правда, в США трансформация была проведена очень умно и мягко, так что новое менеджериальное устройство университета не разрушило традиционные академические свободы. Деньги благотворительных организаций и вклады за образование со стороны студентов создали почву для развития научных исследований, подчиненных, правда, нейтральным и формальным стандартам качества, а также тому или иному социальному заказу.
В континентальной Европе последствия 1968 года были более радикальными, во многом из-за того, что ни один из противоборствующих принципов полностью не победил. Университеты остались государственными, причем поступление в них было максимально облегчено, в основных странах континентальной Европы оно даже стало бесплатным. Во Франции отменили вступительные экзамены в университеты. Последствием этого шага стала дальнейшая потеря университетами статуса ведущих научных центров.
Усилился и до сих пор существовавший перевес в сторону ecole – школ высшего образования, а университеты все больше превращались в массовые фабрики. При этом, правда, поколение студентов, профессоров 1968 года заняло ведущие позиции в некоторых университетах. Но интересно, что революция не ослабила, а во многом усилила консервативные тенденции в европейских университетах. Их автономия только усилилась, и они успешно сопротивлялись изменению лекционно-семинарской структуры преподавания и глобализации академической карьеры.
При этом, несмотря на свой массовый характер и функции социализации, которые они выполняют, университеты продолжают преподавать высокую академическую науку. Это, с одной стороны, поддерживает в обществе высокой уровень образованности, а с другой – создает безработицу в академической сфере. Под влиянием своих преподавателей студенты хотят продолжать заниматься наукой всерьез, но денег у государства на это нет, и мы имеем ситуацию, где конкурс на место преподавателя философии в лицее составляет 100 человек на место. А первую постоянную должность университетского преподавателя во Франции, в Германии и в других европейских странах человек занимает, в лучшем случае, только к 40 годам.
В результате, в 2000-е годы университеты континентальной Европы переживают масштабную трансформацию в сторону американской модели. И это новая революция. Если в 1960-х годах мы имели демократическую революцию, то сегодня происходит менеджериальная революция. И эта часть более масштабного наступления неолиберальной модели – точнее, менеджерской, бюрократической и авторитарной модели общества – на старую модель государства благоденствия, которое опиралось на демократическую публичную сферу.
Болонский процесс – основной двигатель этого менеджериального поворота – заключается в унификации высшего образования. И это хороший стимул к интеграции мировой культуры, хотя на практике он может вести к разрушению существующих научных школ и исторически укорененных интеллектуальных традиций. Однако одно из главных последствий Болонского процесса – это хозяйственная автономия университетов.
И вот эта хозяйственная автономия противоречит традиционной автономии университета как социального института. Она означает утрату автономии и переориентацию университета на общественный запрос, как правило, коммерческого толка. То есть это изменение, затрагивающее сам принцип университета, который действует еще со времени его основания.
Это изменение во многом понятно и оправдано, его цель – уменьшить разрыв между интеллектуальным и материальным трудом, особенно в обществе, где, собственно, производительный труд становится все более интеллектуально емким. Но при сохранении существующих общественных отношений потеря университетами автономии не ведет к какому-либо переустройству бизнеса. Бизнес не становится более свободным и интеллектуально автономным от того, что интеллектуальный труд и автономия уходят из университетов. Напротив, интеллектуальный труд в реальной экономике стандартизируется и подчиняется интересам извлечения прибыли.
Поэтому подчинение университета бизнесу и бизнес-модели будет означать потерю обществом в лице университета автономии как таковой. В этой модели студенты будут вынуждены брать кредит на образование и постоянно думать о материальной отдаче от получаемого образования. Это означает дальнейшее падение престижа профессоров, перевес прикладных дисциплин и рост духа социального заказа в науке.
Поэтому по всей континентальной Европе идут забастовки профессоров и студентов, направленные против этой политики, против сокращения гуманитарных наук, урезания государственного финансирования и против введения платы за обучение в магистратуре. Тем не менее, неолиберальная реформа медленно, но верно прокладывает себе путь, поскольку противники этой реформы пока занимают непродуктивную консервативную позицию.
Вот в этом контексте мы должны рассматривать российские университеты. Ситуация у нас во многом похожа на континентально-европейскую, но в, отличие от нее, несет в себе в большей степени наследие университетов «домассового» типа, университетов XIX века. К этому добавляется полупериферийное положение России в современном мире.
Советский университет был идеологическим авторитарным проектом. Поэтому он и научная интеллигенция в целом играли в советском обществе центральную роль. В этой сфере сочетались догматический идеологизм, идущий от партии, и корпоративное сознание интеллигенции, которая использовала свои солидные властные позиции в университетах для того, чтобы противопоставить коммунистической идеологии консервативные ценности, высокую культуру и гуманистическую мораль.
Высшее образование было широко доступно, но настоящий массовый университет по образцу западного возник только после распада СССР – в 1990-е годы. Именно тогда количество студентов удвоилось. Возникли десятки и сотни негосударственных вузов, то есть случилось то, что на Западе уже произошло в 1960-е – 1970-е годы.
В результате, понижение качества образования и его прагматизация, связанная с переходом на массовую модель, совпали с отсутствием финансирования высшей школы и моральным банкротством советской гуманитарной и социальной науки перед лицом западной. При этом не произошло никакой реформы, связанной с качеством или хотя бы апдейтом существующих программ. Университет стал массовым и одновременно анархическим. Профессора и студенты оказались бесконтрольны.
Но это, к сожалению, привело лишь к потере интереса к учебе со стороны студентов, а, соответственно, и к массовой коррупции при поступлении в вузы. Университет свелся к функции карьерной отсрочки, к функции социализации и даже к функции передачи существующей интеллигентской культуры (но это интеллигентская культура в ее третьем разбавлении – это уже не высокая культура и не серьезная наука).
При этом российский университет, как и старый университет, остается зоной автономии, пригодной для деятельности творческих интеллектуалов, если такие находятся. Островки прогрессивного знания в России, конечно, существуют. Но связаны они исключительно с изучением России, которая востребована западными специалистами по России и, соответственно, вписана в глобальный контекст изучения России.
В остальном гуманитарные и социальные ученые в подавляющем большинстве случае лишены и стимулов, и возможности конкурировать и на равных дискутировать с западными коллегами. Российские социальные науки растут из принципиально другого общества, опираясь на другие ценности. И общий консерватизм, и консервативный либерализм российской интеллигенции трудно переводим на леволиберальный, демократичный, политкорректный язык западных социальный наук.
Как и во всем мире, функция идеологии перешла от университетов к СМИ, а само ее содержание приобрело антиинтеллектуалистский флер. Поэтому, в принципе, существующая модель университета могла бы в России никого и не волновать – если бы не общее падение российской культуры, и если бы не усилия тех интеллектуалов и студентов, которые сохранили хоть какие-то критерии качества, во многом благодаря взаимодействию с западными учеными и институтами.
Поэтому в 2000-е годы возник разговор о реформе. И, конечно, путь реформы был очевиден – это была неолиберальная реформа болонского образца. То есть превращение университета в корпорацию, отработка административно-финансовых механизмов контроля. Реформа, которая привлекательна своей формальностью. Для нее не надо менять мировоззрение, кадры. Нужно просто усилить рабочую дисциплину, увеличить бумагооборот, ввести критерии оценки преподавателей, – и машина заработала!
Но что она будет изучать? Чему учить? Как она может заинтересовать западных коллег? Как она будет воспитывать молодежь? Это в реформе никого не волнует. Поэтому подобная менеджериальная реформа, при всех ее преимуществах в ситуации российской консервативной инерции, – это лекарство, которое хуже, чем болезнь. Потому что такого рода формализация и бюрократизация исходят на самом деле из тех же предпосылок, что и консерватизм. А именно: из предпосылки оптимистического эгоизма каждого ученого, который способен что-либо делать, если мы вводим для него дисциплинирующие критерии.
Формальная реформа, проведенная в России, в лучшем случае зафиксирует существующий уровень исследований и сделает его нормативным. То есть, например, рецензенты будут упрекать людей, что они не сослались на последнюю книгу [декана социологического факультета МГУ Владимира] Добренькова. Мы здесь не получим никакой дополнительной ценности. При этом формальная реформа не отступится от общего принципа демпинга в отношении преподавательских зарплат. А это тоже очень важный фактор снижения качества образования.
За что в этой ситуации могут бороться студенты? Хорошо, когда есть очевидная интеллигентская солидарность против идеологического государства, как это было в случае с атакой на «Европейский университет в Санкт-Петербурге». Однако тот раскол, который произошел после победы студенческого движения в борьбе за ЕУ, и нежелание студентов дальше участвовать в каких-то социальных студенческих движениях показали, что передовое российское студенчество, так же, как и советская интеллигенция в целом, готово бунтовать только в определенных рамках. Это студенчество идеализирует исторически сложившийся университет. Это студенчество довольно экспертной ролью, которое выпадает на его долю в современном обществе.
Однако проблема в том, что эксперт в социальных науках – это всегда идеолог, идеолог власти своей или чужой. Так что в России профессиональный, по-настоящему образованный социолог может быть только экспертом западного или западно-ориентированного бизнеса. А экспертом существующей российской власти будет социолог, выращенный Добреньковым.
За какую реформу можно бороться? За демократию в университете? Но демократия, по большому счету, противоречит задачам университета. За качество образования? Это уже серьезнее. Но студенты не могут предложить критериев его оценки. За автономию университета и против неолиберальной реформы? Тогда мы защищаем существующее провинциальное болото.
На самом деле все эти критерии, особенно взятые вместе, очень важны. Но они будут иметь смысл только при некой программе-максимум, которая была бы значима не только для России, но и носила бы универсальный характер. Программа эта может заключаться только в преодолении разделения интеллектуального и материального труда.
Соответственно, должна произойти интеграция университета в общество и экономику. Но такая интеграция, чтобы не университет становился корпорацией, а корпорация частично трансформировалась в университет. Корпорация должна постоянно посылать сотрудников для преподавания в университет, а университет посылать своих преподавателей в бизнес, на производство, чтобы вести семинары, учить коммуникативной, интеллектуальной компетенции, обсуждать политические и философские вопросы.
Иными словами: нынешний глобальный кризис университета должен быть преодолен за счет сближения университета и общества. Но повторяю: важно, чтобы не общество ставило перед университетом задачи и вопросы, а чтобы университет сохранил за собой право на выработку и постановку вопросов на основе тех вопросов, которые возникают у разных общественных структур.
Идея о том, что университет производит вопросы и тем самым должен претендовать на власть в обществе, принадлежит, как ни странно, Мартину Хайдеггеру. Высказал он ее в своей ректорской речи, в которой, в частности, выразил приверженность национал-социализму. Содержание там было именно таким: я, Хайдеггер, задаю обществу вопросы, именно я, а не Гитлер, являюсь его настоящим фюрером.
Это провокационная и много и заслуженно критиковавшаяся речь, однако идея была правильная. Идея в том, что ведет за собой вопрос, а не ответ. Однако важно понимать: она предполагает, что задающий вопросы не может иметь политической власти. Иначе получается именно амбивалентная модель института, который не только обслуживает власть, но и протестует против нее. Хайдеггер не подумал, что должны быть люди, которые задают вопросы к вопросу. Поэтому мы сегодня должны быть внимательны к тем зонам, где в обществе есть вопросы, и артикуляция этих вопросов – не только дело профессоров, но и дело практического действия и протеста.